Малоизвестные стихи известных поэтов

Малоизвестные стихи известных поэтов

Идея такая. Многие из нас говорят, что любят Николая Рубцова, Бориса Пастернака, Сергея Есенина или Александра Блока, Осипа Мандельштамма или Макса Волошина. Список можно продолжить. Но чаще всего мы вспоминает десяток самых известных стихов любимых поэтов. А ведь у каждого из них есть менее известные, но не менее прекрасные стихи. Вот о них и предлагаю тему. Приглашаю к участию всех, неравнодушных к настоящей поэзии, поделиться сокровенным - не самыми известными стихами великих поэтов.

Начинаю с любимого поэта Николая Рубцова

Седьмые сутки дождь не умолкает. И некому его остановить. Все чаще мысль угрюмая мелькает, Что всю деревню может затопить. Плывут стога. Крутясь, несутся доски. И погрузились медленно на дно На берегу забытые повозки, И потонуло черное гумно. И реками становятся дороги, Озера превращаются в моря, И ломится вода через пороги, Семейные срывая якоря.

Неделю льет. Вторую льет. Картина Такая — мы не видели грустней! Безжизненная водная равнина И небо беспросветное над ней. На кладбище затоплены могилы, Видны еще оградные столбы, Ворочаются, словно крокодилы, Меж зарослей затопленных гробы, Ломаются, всплывая, и в потемки Под резким неслабеющим дождем Уносятся ужасные обломки И долго вспоминаются потом.

Холмы и рощи стали островами. И счастье, что деревни на холмах. И мужики, качая головами, Перекликались редкими словами, Когда на лодках двигались впотьмах, И на детей покрикивали строго, Спасали скот, спасали каждый дом И глухо говорили: — Слава Богу! Слабеет дождь. вот-вот. еще немного. И все пойдет обычным чередом. <1966>

Николай Рубцов. Стихотворения. Поэзия XX века. Москва: Профиздат, 1998.

Комментарии:

Небо в тонких узорах Хочет день превозмочь, А в душе и в озерах Опрокинулась ночь.

Что-то хочется крикнуть В эту черную пасть, Робким сердцем приникнуть, Чутким ухом припасть.

И идешь и не дышишь. Холодеют поля. Нет, послушай. Ты слышишь? Это дышит земля.

Я к траве припадаю. Быть твоим навсегда. "Знаю. знаю. все знаю",- Шепчет вода.

Ночь темна и беззвездна. Кто-то плачет во сне. Опрокинута бездна На водах и во мне.

Друг мой, друг мой, Я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит Над пустым и безлюдным полем, То ль, как рощу в сентябрь, Осыпает мозги алкоголь.

Голова моя машет ушами, Как крыльями птица. Ей на шее ноги Маячить больше невмочь. Черный человек, Черный, черный, Черный человек На кровать ко мне садится, Черный человек Спать не дает мне всю ночь.

Черный человек Водит пальцем по мерзкой книге И, гнусавя надо мной, Как над усопшим монах, Читает мне жизнь Какого-то прохвоста и забулдыги, Нагоняя на душу тоску и страх. Черный, человек Черный, черный…

«Слушай, слушай, — Бормочет он мне, — В книге много прекраснейших Мыслей и планов. Этот человек Проживал в стране Самых отвратительных Громил и шарлатанов.

В декабре в той стране Снег до дьявола чист, И метели заводят Веселые прялки. Был человек тот авантюрист, Но самой высокой И лучшей марки.

Был он изящен, К тому ж поэт, Хоть с небольшой, Но ухватистой силою, И какую-то женщину, Сорока с лишним лет, Называл скверной девочкой И своею милою».

«Счастье, — говорил он, — Есть ловкость ума и рук. Все неловкие души За несчастных всегда известны. Это ничего, Что много мук Приносят изломанные И лживые жесты.

В грозы, в бури, В житейскую стынь, При тяжелых утратах И когда тебе грустно, Казаться улыбчивым и простым — Самое высшее в мире искусство».

«Черный человек! Ты не смеешь этого! Ты ведь не на службе Живешь водолазовой. Что мне до жизни Скандального поэта. Пожалуйста, другим Читай и рассказывай».

Черный человек Глядит на меня в упор. И глаза покрываются Голубой блевотой. Словно хочет сказать мне, Что я жулик и вор, Так бесстыдно и нагло Обокравший кого-то. · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · Друг мой, друг мой, Я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит Над пустым и безлюдным полем, То ль, как рощу в сентябрь, Осыпает мозги алкоголь.

Ночь морозная. Тих покой перекрестка. Я один у окошка, Ни гостя, ни друга не жду. Вся равнина покрыта Сыпучей и мягкой известкой, И деревья, как всадники, Съехались в нашем саду.

Где-то плачет Ночная зловещая птица. Деревянные всадники Сеют копытливый стук. Вот опять этот черный На кресло мое садится, Приподняв свой цилиндр И откинув небрежно сюртук.

«Слушай, слушай! — Хрипит он, смотря мне в лицо, Сам все ближе И ближе клонится. — Я не видел, чтоб кто-нибудь Из подлецов Так ненужно и глупо Страдал бессонницей.

Ах, положим, ошибся! Ведь нынче луна. Что же нужно еще Напоенному дремой мирику? Может, с толстыми ляжками Тайно придет «она», И ты будешь читать Свою дохлую томную лирику?

Ах, люблю я поэтов! Забавный народ. В них всегда нахожу я Историю, сердцу знакомую, — Как прыщавой курсистке Длинноволосый урод Говорит о мирах, Половой истекая истомою.

Не знаю, не помню, В одном селе, Может, в Калуге, А может, в Рязани, Жил мальчик В простой крестьянской семье, Желтоволосый, С голубыми глазами…

И вот стал он взрослым, К тому ж поэт, Хоть с небольшой, Но ухватистой силою, И какую-то женщину, Сорока с лишним лет, Называл скверной девочкой И своею милою».

«Черный человек! Ты прескверный гость. Это слава давно Про тебя разносится». Я взбешен, разъярен, И летит моя трость Прямо к морде его, В переносицу… · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · …Месяц умер, Синеет в окошко рассвет. Ах ты, ночь! Что ты, ночь, наковеркала? Я в цилиндре стою. Никого со мной нет. Я один… И разбитое зеркало…

‹1923 —› 14 ноября 1925 г.

Да, ты сказал более точно, Андрей. Но среди широких слоев населения известны все-таки в основном те стихи Есенина, на которые написаны песни. Любой русский человек сможет наизусть прочитать "Не жалею, не зову, не плачу", но мало кто вспомнит "Черного человека", стихотворение, сыгравшее в судьбе Есенина определенную роль, трагическое стихотворение.

Спасибо за поддержку темы, было бы хорошо, если бы и ты привел интересные примеры.

Спасибо за тему, Виолетта. Такой напор поэтической волны исходит от стихов Николая Рубцова, что первый раз от прочтения качаешься на волнах)

В этом году вышел в свет "Первый Бег времени. Реконструкция замысла" - стихи Анны Ахматовой в том виде, который задумала сама поэтесса. Если в юности я увлекалась любовной лирикой Анны Ахматовой, теперь читаю с интересом и другие её стихи.

И клялись они Серпом и Молотом Перед твоим страдальческим концом: "За предательство мы платим золотом, А за песни платим мы свинцом".

Сразу вспомнилась гибель Игоря Талькова.

И ещё одно произведение

Не с лирою влюблённого Иду пленять народ - Трещотка прокаженного В моей руке поет. Успеете наахаться И воя, и кляня, Я научу шарахаться Всех "смелых" - от меня. Я не искала прибыли И славы не ждала, Я под крылом у гибели Все тридцать лет жила.

Имеются отличия от опубликованных в интернете стихов.

Спасибо за участие, уважаемая Наина!

Из великой троицы поэтесс - Марина Цветаева, Анна Ахматова и Белла Ахмадуллина, именно Анна мне ближе других.

Мои любимые, 60-е. Те годы, которые сформировали нас, поколение 70-х.

Вот четверостишие ее же и той же поры: «. И на этом сквозняке. »

. И на этом сквозняке Исчезают мысли, чувства. Даже вечное искусство Нынче как-то налегке!

И что интересно, словно про наши дни написано.

Насчет отличий от опубликованного в интернете. Иногда посмертно стараниями правопреемников или наследников поэта выпускаются книги, содержащие разные версии уже известных стихотворений. Так в книгу "Автоэпитафия" еще одного настоящего русского поэта Дениса Коротаева, опубликованную уже посмертно, вошли варианты уже известных и опубликованных при его жизни стихов.

Но это - материал для отдельной темы.

Я возвращуся к вам, поля моих отцов, Дубравы мирные, священный сердцу кров! Я возвращуся к вам, домашние иконы! Пускай другие чтут приличия законы; Пускай другие чтут ревнивый суд невежд; Свободный наконец от суетных надежд, От беспокойных снов, от ветреных желаний, Испив безвременно всю чашу испытаний, Не призрак счастия, но счастье нужно мне. Усталый труженик, спешу к родной стране Заснуть желанным сном под кровлею родимой. О дом отеческий! о край, всегда любимый! Родные небеса! незвучный голос мой В стихах задумчивых вас пел в стране чужой, Вы мне повеете спокойствием и счастьем. Как в пристани пловец, испытанный ненастьем, С улыбкой слушает, над бездною воссев, И бури грозный свист и волн мятежный рев, Так, небо не моля о почестях и злате, Спокойный домосед в моей безвестной хате, Укрывшись от толпы взыскательных судей, В кругу друзей своих, в кругу семьи своей, Я буду издали глядеть на бури света. Нет, нет, не отменю священного обета! Пускай летит к шатрам бестрепетный герой; Пускай кровавых битв любовник молодой С волненьем учится, губя часы златые, Науке размерять окопы боевые - Я с детства полюбил сладчайшие труды. Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды, Почтеннее меча; полезный в скромной доле, Хочу возделывать отеческое поле. Оратай, ветхих дней достигший над сохой, В заботах сладостных наставник будет мой; Мне дряхлого отца сыны трудолюбивы Помогут утучнять наследственные нивы. А ты, мой старый друг, мой верный доброхот, Усердный пестун мой, ты, первый огород На отческих полях разведший в дни былые! Ты поведешь меня в сады свои густые, Деревьев и цветов расскажешь имена; Я сам, когда с небес роскошная весна Повеет негою воскреснувшей природе, С тяжелым заступом явлюся в огороде, Приду с тобой садить коренья и цветы. О подвиг благостный! не тщетен будешь ты: Богиня пажитей признательней фортуны! Для них безвестный век, для них свирель и струны; Они доступны всем и мне за легкий труд Плодами сочными обильно воздадут. От гряд и заступа спешу к полям и плугу; А там, где ручеек по бархатному лугу Катит задумчиво пустынные струи, В весенний ясный день я сам, друзья мои, У брега насажу лесок уединенный, И липу свежую и тополь осребренный; В тени их отдохнет мой правнук молодой; Там дружба некогда сокроет пепел мой И вместо мрамора положит на гробницу И мирный заступ мой и мирную цевницу.

Спасибо, Андрей, что напомнили нам и о замечательном поэте 19 века Евгении Баратынском!

Поэт и смерть - всегда интересная и трагическая тема. Вот что писал об этом Баратынский:

Смерть дщерью тьмы не назову я И, раболепною мечтой Гробовый остов ей даруя, Не ополчу ее косой.

О дочь верховного Эфира! О светозарная краса! В руке твоей олива мира, А не губящая коса.

Когда возникнул мир цветущий Из равновесья диких сил, В твое храненье всемогущий Его устройство поручил.

И ты летаешь над твореньем, Согласье прям его лия И в нем прохладным дуновеньем Смиряя буйство бытия.

Ты укрощаешь восстающий В безумной силе ураган, Ты, на брега свои бегущий, Вспять возвращаешь океан.

Даешь пределы ты растенью, Чтоб не покрыл гигантский лес Земли губительною тенью, Злак не восстал бы до небес.

А человек! Святая дева! Перед тобой с его ланит Мгновенно сходят пятна гнева, Жар любострастия бежит.

Дружится праведной тобою Людей недружная судьба: Ласкаешь тою же рукою Ты властелина и раба.

Недоуменье, принужденье – Условье смутных наших дней, Ты всех загадок разрешенье, Ты разрешенье всех цепей.

Е.А.Баратынский. Полное собрание стихотворений. Библиотека поэта; Большая серия. Изд. 3-е. Ленинград: Советский писатель, 1989.

Сергей Есенин, «Алый мрак в небесной черни…»

Алый мрак в небесной черни Начертил пожаром грань. Я пришел к твоей вечерне, Полевая глухомань.

Нелегка моя кошница, Но глаза синее дня. Знаю, мать-земля черница, Все мы тесная родня.

Разошлись мы в даль и шири Под лазоревым крылом. Но сзовет нас из псалтыри Заревой заре псалом.

И придем мы по равнинам К правде сошьего креста Светом книги голубиной Напоить свои уста.

Консул добр: на арене кровавой Третий день не кончаются игры, И совсем обезумели тигры, Дышут древнею злобой удавы.

А слоны, а медведи! Такими Опьянелыми кровью бойцами, Туром, бьющим повсюду рогами, Любовались едва ли и в Риме.

И тогда лишь был отдан им пленный, Весь израненный, вождь аламанов, Заклинатель ветров и туманов И убийца с глазами гиены.

Как хотели мы этого часа! Ждали битвы, мы знали — он смелый. Бейте, звери, горячее тело, Рвите, звери, кровавое мясо!

Но, прижавшись к перилам дубовым, Вдруг завыл он, спокойный и хмурый, И согласным ответили ревом И медведи, и волки, и туры.

Распластались покорно удавы, И упали слоны на колени, Ожидая его повелений, Поднимали свой хобот кровавый.

Консул, консул и вечные боги, Мы такого еще не видали! Ведь голодные тигры лизали Колдуну запыленные ноги.

А вот и яркий представитель группы акмеистов:)))

" К началу 1910–х годов в литературном процессе возникает новое течение, отразившее новые эстетические тенденции в искусстве «серебряного века» и получившее название «акмеизм» (от греч. akme — высшая степень чего–либо; расцвет; вершина; острие). Акмеизм возник в кружке молодых поэтов, поначалу близких символизму. Стимулом к их сближению была оппозиционность к символистской поэтической практике, стремление преодолеть умозрительность и утопизм символистских теорий. К наиболее видным представителям нового течения относились Н.С. Гумилев, А.А. Ахматова, О.Э. Мандельштам, С.М. Городецкий, М.А. Зенкевич, В.И. Нарбут.

В октябре 1911 года было основано новое литературное объединение — «Цех поэтов», руководителями которого стали Н.С. Гумилев и С.М. Городецкий. Название кружка указывало на отношение участников к поэзии как к чисто профессиональной сфере деятельности. «Цех» был школой формального мастерства, безразличного к особенностям мировоззрения участников.

Творчество выдающегося поэта, одного из основателей «Цеха поэтов» стало примером преодоления эстетической доктрины акмеизма. "

Что касается расстрелянного ГПУ поэта Николая Гумилева, то все мы при упоминании его имени вспоминаем конечно же "Жирафа" и стихотворение о мальчике, играющем на скрипке.

Долгое время сборники Гумилева были запрещены. Помню, как в аспирантские годы на день рождения один из моих университетских друзей подарил мне старинный сборник Гумилева, издания еще 20-х годов, бесценный подарок. Из библиотеки его бабушки. Пожелтевшие страницы, от которых веяло духом эпох.

Тогда добавим ещё Николая Степановича.

Николай Гумилёв ПЯТЬ БЫКОВ

Я служил пять лет у богача, Я стерег в полях его коней, И за то мне подарил богач Пять быков, приученных к ярму.

Одного из них зарезал лев, Я нашел в траве его следы, Надо лучше охранять крааль, Надо на ночь зажигать костер.

А второй взбесился и бежал, Звонкою ужаленный осой, Я блуждал по зарослям пять дней, Но нигде не мог его найти.

Двум другим подсыпал мой сосед В пойло ядовитой белены, И они валялись на земле С высунутым синим языком.

Заколол последнего я сам, Чтобы было, чем попировать В час, когда пылал соседский дом И вопил в нем связанный сосед.

Все же какой возвышенной в те годы была борьба, боролись акмеизм с символизмом, а не форумный троллинг амбициозных поэтиков-незнаек против настоящих поэтов. Все такие первое предпочтительнее.

Было бы забавно, если бы и на сайте сражались только направления и группы креативщиков, создателей разных направлений.

Ну да ладно, отвлеклась.

И все же для тех, кому и "Жираф" не знаком, думаю, следует дать и это стихотворение Николай Степановича:

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далеко, далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.

Ему грациозная стройность и нега дана, И шкуру его украшает волшебный узор, С которым равняться осмелится только луна, Дробясь и качаясь на влаге широких озер.

Вдали он подобен цветным парусам корабля, И бег его плавен, как радостный птичий полет. Я знаю, что много чудесного видит земля, Когда на закате он прячется в мраморный грот.

Я знаю веселые сказки таинственных стран Про черную деву, про страсть молодого вождя, Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман, Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.

И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав. Ты плачешь? Послушай. далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.

Не будет лишним привести статью, посвященную жизни Гумилева.

Николай Степанович Гумилев. Жизнь и творчество

Жизнь и творчество известного русского поэта Николая Степановича Гумилева протекали в непростых исторических и социальных условиях. Будучи представителем литературного течения акмеизма, Гумилев выпустил несколько сборников стихотворений, самые известные из которых "Путь конквистадоров, "Романтическое цветы, "Жемчужина, "Чужое небо, "Колчан, "Костери "Огненный столпвошли в сокровищницу "серебряного века"

К началу 1910–х годов в литературном процессе возникает новое течение, отразившее новые эстетические тенденции в искусстве «серебряного века» и получившее название «акмеизм» (от греч. akme — высшая степень чего–либо; расцвет; вершина; острие). Акмеизм возник в кружке молодых поэтов, поначалу близких символизму. Стимулом к их сближению была оппозиционность к символистской поэтической практике, стремление преодолеть умозрительность и утопизм символистских теорий. К наиболее видным представителям нового течения относились Н.С. Гумилев, А.А. Ахматова, О.Э. Мандельштам, С.М. Городецкий, М.А. Зенкевич, В.И. Нарбут.

В октябре 1911 года было основано новое литературное объединение — «Цех поэтов», руководителями которого стали Н.С. Гумилев и С.М. Городецкий. Название кружка указывало на отношение участников к поэзии как к чисто профессиональной сфере деятельности. «Цех» был школой формального мастерства, безразличного к особенностям мировоззрения участников.

Творчество выдающегося поэта, одного из основателей «Цеха поэтов» стало примером преодоления эстетической доктрины акмеизма.

Николай Степанович Гумилев родился 3 апреля 1886 года в Кронштадте в семье морского врача. Ранее детство будущий поэт провел в Царском Селе, куда родители переехали после увольнения отца с военной службы. Там он учился в царскосельской гимназии, директором которой был И.Ф. Анненский. В эту пору завязывается дружба Николая сначала с Андреем Горенко, а затем с его сестрой Анной, будущей поэтессой Ахматовой, которой он начинает посвящать свои лирические стихи.

Гумилев начинает писать стихи с двенадцати лет и помещает в гимназическом рукописном журнале свой первый рассказ. Когда его семья в 1900 году переезжает на Кавказ, он увлеченно пишет стихи о Грузии и о ранней любви. Первое стихотворение Гумилева, напечатанное в тифлисской газете (1902), носит романтический характер и рисует устремившегося из «городов в пустыню» лирического героя, которого влекут к себе неуспокоенные «люди с пламенной душой» и с «жаждою добра» («Я в лес бежал из городов…»).

Гумилев начал свой путь в литературе в момент расцвета символистской поэзии. Не удивительно, что в его ранней лирике весьма ощутима зависимость от символизма. Интересно, что будущий акмеист следовал в своем творчестве не за хронологически ближайшим себе поколением младосимволистов, но ориентировался на поэтическую практику старших символистов, прежде всего К.Д. Бальмонта и В.Я. Брюсова. От первого в ранних стихах Гумилева — декоративность пейзажей и общая тяга к броским внешним эффектам, со вторым начинающего поэта сближала апология сильной личности, опора на твердые качества характера.

Однако даже на фоне брюсовской лирической героики позиция раннего Гумилева отличалась особой энергией. Для его лирического героя нет пропасти между действительностью и мечтой: Гумилев утверждает приоритет дерзких грез, вольной фантазии. Его ранняя лирика лишена трагических нот, более того, Гумилеву присуща сдержанность в проявлении любых эмоций: сугубо личный, исповедальный тон он оценивал в это время как неврастению. Лирическое переживание в его поэтическом мире непременно объективируется, настроение передается зрительными образами, упорядоченными в стройную, «живописную» композицию.

Гумилев и поэты его поколения гораздо больше доверяли чувственному восприятию, прежде всего зрительному. Эволюция раннего Гумилева — постепенное закрепление именно этого стилевого качества: использование визуальных свойств образа, реабилитация единичной вещи, важной не только в качестве знака душевных движений или метафизических прозрений, но и (а порой и в первую очередь) в качестве красочного компонента общей декорации.

В 1905 году в Петербурге Гумилев опубликовал первый сборник стихов «Путь конквистадоров1». Этот юношеский сборник великолепно отражал романтическую настроенность и складывающийся героический характер автора: книга была посвящена отважным и сильным героям, весело идущим навстречу опасностям, «наклоняясь к пропастям и безднам». Поэт прославляет волевую личность, выражает сою мечту о подвиге и геройстве. Он находит для себя своеобразную поэтическую маску — конквистадора, смелого покорителя дальних земель («Сонет»). Это стихотворение автор считал программным. В нем он уподобляет самого себя древним завоевателям, осваивающим новые земные пространства: «Как конквистадор в панцире железном, / Я вышел в путь…». В стихотворении воспевается мужественный поединок со смертью и неустанное движение к намеченной цели. Написанное в форме сонета, оно интересно прославлением смелого риска, отваги, преодоления преград. При этом герой Гумилева лишен хмурой серьезности, грозной сосредоточенности: он шагает «весело», «смеясь» невзгодам, отдыхая «в радостном саду».

Но в стихотворении обнаруживается и другая тема, в нем открывается его другой план. Гумилев относил к «конквистадорам» и завоевателей, «наполняющих сокровищницу поэзии золотыми слитками и алмазными диадемами». В стихотворении говорится, следовательно, об открытии новых поэтических материков, о мужестве в освоении новых тем, форм, эстетических принципов.

Сборник был замечен виднейшим поэтом–символистом В. Брюсовым, который поместил в своем журнале «Весы» рецензию на первый опыт начинающего автора. Этот отзыв, окрыливший юношу, стал поводом для начавшейся активной переписки поэтов, и дальнейший рост Гумилева в значительной степени определился воздействием В. Брюсова, которого молодой автор называл своим учителем.

В 1906 году Гумилев оканчивает гимназию и затем проводит около трех лет в Париже, где издает журнал «Сириус», пишет ряд новелл («Принцесса Зара», «Золотой рыцарь», «Скрипка Страдивариуса») и публикует сборник стихов «Романтические цветы» (1908). В сборнике было еще много поэтической пестроты, немало красивостей, искусственных цветов («сады души», «тайны мгновений»), но и было то, что заявлено в первом слове названия, — романтика. Вдохновительница поэта — Муза Дальних Странствий. Лирический герой стихов странствует «следом за Синдбадом–Мореходом», блуждаю по незнакомым водам, и ему видится орел с красным оперением, швыряющий путешественника на камень. Ему грезится «тайная пещера» Люцифера, где стоят высокие гробницы. Поэт противопоставляет современной серости красочный миро прошлого. Отсюда — обращение к далеким Ромулу и Рему, Помпею, окруженному пиратами, императору «с профилем орлиным». Здесь немало от «неоромантической сказки». Недаром именно так называется одно из стихотворений сборника. Красочность передается многочисленными определениями, обозначающими цвета.

Однако среди этих образов, рожденных пылким воображением, встречаются картины, подсмотренные в самой действительности. Многие персонажи экзотического характера увидены поэтом во время его первого африканского путешествия. Так, в сборнике оказываются стихи, посвященные каирским матросам и детям, озеру Чад, носорогу, ягуару, жирафу. Но что особенно важно, поэт учится изображать этих героев своей лирики предметно, объемно, выпукло («Гиена», «Жираф»). В. Брюсов, высоко оценивая сборник, отметил эту готовность Гумилева «определенно вычерчивать свои образы», быть точным, объективным, внимательным к форме.

По возвращении в Россию (1908) Гумилев поступил в Петербургский университет, активно сотрудничал в газетно–журнальной периодике, основал «Академию стиха» для молодых поэтов. В 1909–1913 годах совершил три путешествия в Африку. В 1910 году он женился на А.А. Горенко (разрыв с ней произошел в 1913 г., официальный развод — в 1918 г.).

Свое поэтическое развитие Гумилев продолжил в следующем сборнике — «Жемчужина» (1910), — посвященном В. Брюсову. Это тоже книга романтических стихов. Автор подчеркнул преемственность с предыдущим сборником, введя в структуру новой книги стихи из предыдущего сборника. Вновь появляются излюбленные герои поэта. Это конквистадор, скитающийся без пищи в горах, ныне постаревший, ищущий прибежища в уютном жилище, но по–прежнему дерзкий и спокойный («Старый конквистадор»), другой покоритель пространств, бредущий по скалам («Рыцарь с цепью»), экзотические животные («Кенгуру», «Попугаи»). Усиливая живописность стихов, Гумилев нередко отталкивается от произведений изобразительного искусства («Портрет мужчины», «Беатриче»), побуждающих его к описательности. Другим источником образности становятся литературные сюжеты («Дон Жуан»), мотивы стихов символистов (Бальмонта, Брюсова).

Нельзя не отметить в сборнике большей упругости стиха, отточенности поэтической мысли, которые потом будут чувствоваться в «Капитанах». Гумилев робко намечал пути, которые приведут его к сборникам «Чужое небо» и «Костер».

В начале 1910–х гг. Гумилев стал основателем нового литературного течения — акмеизма. Принципы акмеизма во многом были результатом теоретического осмысления Гумилевым собственной поэтической практики. Ключевыми в акмеизме оказались категории автономии, равновесия, конкретности. «Место действия» лирических произведений акмеистов — земная жизнь, источник событийности — деятельность самого человека. Лирический герой акмеистического периода творчества Гумилева — не пассивный созерцатель жизненных мистерий, но устроитель и открыватель земной красоты.

От пышной риторики и декоративной цветистости первых сборников Гумилев постепенно переходит к эпиграмматической строгости и четкости, к сбалансированности лиризма и эпической описательности.

На 1911–1912 гг. пришелся период организационного сплочения и творческого расцвета акмеизма. Гумилев издал в это время свой самый «акмеистический» сборник стихов — «Чужое небо» (1912). Здесь чувствуется умеренность экспрессии, словесная дисциплина, равновесие чувства и образа, содержания и формы. В книгу вошли стихи поэта, публиковавшиеся в 1910–1911 годах в «Аполлоне».

Надо сказать, что в сборнике по–прежнему ощутимы романтические мотивы. Поэт широко пользуется контрастами, противопоставляя возвышенное и низменное, прекрасное и безобразное, добро и зло, Запад и Восток. Мечта резко противостоит грубой реальности, исключительные характеры — обыденным, рядовым персонажам («У камина»). В другом стихотворении сборника — «На море» — ярко рисуется романтический пейзаж в устойчивых традициях русских поэтов–маринистов. К закатной поре морской простор постепенно меняет свой буйный облик, волны утрачивают «гневные гребешки». И все же упрямый воинственный бурун (волна, разбивающаяся о надводные или подводные препятствия в отдалении от берега) непокорно вздымается вверх, и поэт находит для его характеристики меткие определения: он «буйный», «сумасшедший». Но такой же непокорностью отличается и челнок, оснащенный парусом. Он так же «весел», как гумилевский конквистадор, он тоже завоевывает морские пространства.

В книге в целом отчетливо сказались акмеистические черты поэзии Н. Гумилева: яркая изобразительность, повествовательность, тяготение к раскрытию объективного мира, ослабленность музыкального и эмоционального начал, подчеркнута бесстрастность, выразительность описаний, множественность ликов лирического героя, ясный взгляд на мир, адамистическое мироощущение, классическая строгость стиля, равновесие объемов, точность детали. Чтобы поддержать и усилить акмеистическую тенденцию своего сборника, Н. Гумилев включил в него переводы пяти стихотворений Теофиля Готье. В книгу вошел также цикл «Абиссинские песни», который показывает, как существенно изменился подход Гумилева к передаче экзотического мира. Особняком в сборнике стоят поэмы «Открытие Америки» и «Блудный сын», а также одноактная пьеса «Дон Жуан в Египте».

В сборнике чувствуется очевидный уход автора от российской темы. Впрочем, один из разделов книги Гумилев посвятил своей соотечественнице Анне Ахматовой, которая в 1910 году стала женой поэта. К семнадцати стихотворениям этого раздела можно добавить еще одно — «Из логова змиева», которым завершается первая часть сборника. Это произведение весьма характерно для любовной лирики поэта того периода — оно создает весьма условный и иронически окрашенный образ женщины. Казалось бы, лирическому герою надо радоваться, что рядом с ним «веселая птица–певунья», но он горестно жалуется на свою злополучную судьбу.

Сборник «Чужое небо» вызвал множество положительных откликов, сделав имя его автора широко известным и принеся ему репутацию мастера.

Одной из главных характеристик творчества Гумилева можно назвать культ мужественного риска, который нашел свое воплощение в его произведениях многих жанров. Это очерки о путешествии в Африку (1913–1914), «Африканский дневник» (1913), рассказы «Африканская охота» (1916) и «лесной дьявол» (1917).

С началом первой мировой войны поэт поступил добровольцем в уланский полк, за участие в боевых действиях был награжден двумя Георгиевскими крестами. О своем участии в боях поэт рассказал в «Записках кавалериста» (1915–1916).

Жизнеутверждающий пафос живет в новом сборнике стихов «Колчан» (1916), вышедшем в разгар первой мировой войны. Здесь, как и у многих поэтов тех дет, звучат трубные зовы победоносной битвы, участие в которой автор воспринимает как высшее предназначение и благо (стихотворения «Война», «Наступление»). Но наряду с этим пафосом в сборнике Гумилева возникают страшные зарисовки военной мясорубки, человеческого месива, тления. При этом в «Колчане» были не только воинственные «стрелы». Здесь встречаются стихи, передающие жизнь души («Я не прожил, я протомился…»), близкие к интимному дневнику поэта; тут немало произведений, воссоздающих вехи мировой культуры, что было важным и значимым для акмеизма.

В сборнике «Костер» (1918), куда вошли стихи, созданные в 1916–1917 годах, поэт продолжает исследовать пласты мировой культуры. На этот раз он обращается к античному искусству, создавая гимн Нике Самофракийской, находящейся в Лувре, представляя ее «с простертыми вперед руками». В этой же книге стихов Гумилев воссоздает в своем воображении Норвегию, соотнося ее людей и пейзажи с образами Ибсена и Грига; Швецию и ее «смятенный, нестройный Стокгольм». Но здесь же вызревает и русская тема. Многие особенности этого сборника можно обнаружить в стихотворении «Осень»: «Оранжево–красное небо… / Порывистый ветер качает / Кровавую гроздь рябины». Закономерно среди стихов о родных просторах, рябиновой осени, «медом пахнущих лугов» детства возникают строки об искусстве иноков и озарениях Андрея Рублева, его иконах и фресках.

Революционные события в России застали Н. Гумилева во Франции. Оттуда он переезжает в Англию, в Лондон, где работает над повестью «Веселые братья». В этот период он по–новому подходит к вопросам литературы, считая, что русские писатели уже преодолели период риторической поэзии и ныне настала пора словесной экономии, простоты, ясности и достоверности.

Возвратившись в 1918 году через Скандинавию в Петроград, Гумилев энергично включается в тогдашнюю бурную литературную жизнь, от которой уже длительное время был оторван войной. Он открыто говорил о своих монархический пристрастиях и словно не замечал разительных перемен в стране. Он тяжело пережил распад первой семьи, но напряженнейшая творческая работа помогла ему залечить душевную рану. Поэт печатает новую поэму — «Мик» — на африканскую тему, повторно издает ранние сборники стихов, увлеченно работает в издательстве «Всемирная литература», куда был привлечен Горьким и где заведует французским отделом; сам организовывает несколько издательств, воссоздает «Цех поэтов», руководит его филиалом — «Звучащей раковиной»; создает петроградское отделение «Союза Поэтов», став его председателем.

Три последних года жизни поэта (1918–1921) были необычайно плодотворны в творческом отношении. Гумилев много переводит, выступает на вечерах с чтением своих стихов, теоретически осмысляет практику акмеизма, издает в Севастополе сборник «Шатер», вновь посвященный африканской теме (это была последняя книга, напечатанная при жизни автора), создает «Поэму Начала» (1919–1921), в которой обращается к философско–космогонической теме.

Поэт подготавливает к печати и новый значительный сборник стихов — «Огненный столп». В него вошли произведения, созданные в течение трех последних лет жизни поэта, преимущественно философского характера («Память», «Душа и тело», «Шестое чувство» и др.). Название сборника, посвященного второй жене Гумилева Анне Николаевне Энгельгардт, восходит к библейской образности, ветхозаветной «Книге Неемии».

Среди лучших стихотворений новой книги — «Заблудившийся трамвай», самое знаменитое и одновременно сложное и загадочное произведение. В этом стихотворении можно выделить три основных плана. Первый из них — рассказ о реальном трамвае, которые проделывает свой необычный путь. Безостановочно мчатся вагоны по рельсам и быстрый бег трамвая превращается в полет — реальность сменяется фантастикой. Необычно уже то, что трамвай «заблудился». Символика этого «блуждания» проясняется, когда мы постигаем второй план стихотворения. Это поэтическая исповедь лирического героя о самом себе. И лирический герой, и автор пророчат свою близкую смерть. Оба намеченных плана сближаются. В своих духовных исканиях и в своей семейной жизни поэт заблудился так же, как и его трамвай, на подножку которого он вскакивает.

Третий план стихотворения носит философско–обобщенный характер. Жизнь предстает то в буднях, то в праздничном сиянии, то она выглядит прекрасной, то безобразной, то идет по прямым рельсам, то вращается по кругу и возвращается к своей исходной точке. Все три плана этого стихотворного шедевра удивительно переплетены в единое целое.

Поразительно предсказание Гумилева «своей» необычной смерти: «И умру я не на постели, / При нотариусе и враче, / А в какой–нибудь дикой щели, / Утонувшей в густом плюще…» подтвердилось.

3 августа 1921 года он был арестован органами ЧК, обвинен в участии в контрреволюционном таганцевском заговоре и 24 августа расстрелян вместе с еще шестьюдесятью привлеченными по этому делу. Однако документального подтверждения этого участия в сохранившихся материалах следствия не обнаружено.

После гибели поэта вышли его лирический сборник «К синей звезде» (1923), книга гумилевской прозы «Тень от пальмы» (1922), а много позже — собрания его стихотворения, пьес и рассказов, книги о нем и его творчестве.

Не будет преувеличением сказать, что Гумилев внес огромный вклад в развитие русской поэзии. Его традиции продолжили Н. Тихонов, Э. Багрицкий, В. Рождественский, В. Саянов, Б. Корнилов, А. Дементьев.

И раз уж вспомнили "Волшебную скрипку", приведу и ее

Автор: Николай Гумилёв Дата: 2 декабря 1907 года

Волшебная скрипка Валерию Брюсову

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка, Не проси об этом счастье, отравляющем миры, Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка, Что такое темный ужас начинателя игры!

Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки, У того исчез навеки безмятежный свет очей, Духи ада любят слушать эти царственные звуки, Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам, Вечно должен биться, виться обезумевший смычок, И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном, И когда пылает запад и когда горит восток.

Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье, И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, — Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело, В очи глянет запоздалый, но властительный испуг. И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело, И невеста зарыдает, и задумается друг.

Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ! Но я вижу — ты смеешься, эти взоры — два луча. На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

Какой-нибудь предок мой был — скрипач.

Марина Цветаева (23 июня 1915) Какой-нибудь предок мой был — скрипач, Наездник и вор при этом. Не потому ли мой нрав бродяч И волосы пахнут ветром!

Не он ли, смуглый, крадет с арбы Рукой моей — абрикосы, Виновник страстной моей судьбы, Курчавый и горбоносый.

Дивясь на пахаря за сохой, Вертел между губ — шиповник. Плохой товарищ он был, — лихой И ласковый был любовник!

Любитель трубки, луны и бус, И всех молодых соседок. Еще мне думается, что — трус Был мой желтоглазый предок.

Что, душу черту продав за грош, Он в полночь не шел кладбищем! Еще мне думается, что нож Носил он за голенищем.

Что не однажды из-за угла Он прыгал — как кошка — гибкий. И почему-то я поняла, Что он — не играл на скрипке!

И было всё ему нипочем, — Как снег прошлогодний — летом! Таким мой предок был скрипачом. Я стала — таким поэтом.

Зима пришла большая, завывая, за ней морозы - тысяча друзей, и для нее дорожка пуховая по улице постелена по всей, не мятая, помытая, глухая - она легла на улицы, дома. Попахивая холодом, порхая, по ней гуляет в серебре зима. _Война_. Из петроградских переулков рванулся дым, прозрачен и жесток, через мосты, на Зимний и на Пулков, на Украину, к югу, на Восток. Все боевые батальоны класса во всей своей законченной красе с Гвоздильного, Балтийского, Айваза, с Путиловского, Трубочного. Все. Они пошли. Кому судьба какая? Вот этот парень упадет во тьму, и воронье, хрипя и спотыкаясь, подпрыгивая, двинется к нему. А тот, от Парвиайнена, высокий, умоется водицею донской, обрежется прибрежною осокой и захлебнется собственной тоской. Кто принесет назад пережитое? Шинели офицерского сукна, почетное оружье золотое, серебряные к сердцу ордена и славу как военную награду, что с орденами наравне в чести. Кому из них опять по Петрограду знамена доведется понести?

И _Петроград_. На вид пустой, хоть выжги, ни беготней, ничем не занятой, закрылся на замки и на задвижки, укрылся с головою темнотой, - темны дома, и в темноте круглы гранитные, тяжелые углы. Как будто бы уснувший безобидно, забытый всеми, вымерший до дна, - и даже с Исаакия не видно хоть лампой освещенного окна, хотя б коптилкою, хоть свечкой сальной, хоть звездочкой рождественской сусальной. Зима. Война. Метельная погода. Всё кануло в метелицу, во тьму. Зимою восемнадцатого года семнадцать лет герою моему. Семнадцати - еще совсем зеленым, еще такого молоком корми - он в документах значился _Семеном Добычиным, из города Перми, учащийся. Учащиеся_. Что ж в них! И дабы не - учащимся? начать, "_Учащийся_" - зачеркнуто, "_Художник_" - начертано. Поставлена печать. А на печати явственное - РОСТА . Всё по закону. Правильно и просто.

Предание времен не столь старинных дошло до нас преградам вопреки, что клеили под утро на витринах плакаты красочные от руки. Вернее, то была карикатура - кармин и тушь, и острое перо, и подпись сочиненная, что _Шкура_ фамилию меняет на _Шкуро_. Или такая: _Гадину Краснова Сегодня били деятельно снова_. Красноармеец шел, скрипя подсумком, или в атаку конница пошла, - под каждым обязательно рисунком и подпись надлежащая была. Всё это вместе называлось - РОСТА. Всезнающа, насмешлива, страшна. Казалось, это женщина, и роста, пожалуй, поднебесного она. Ей видно всё - на юге, на востоке, ей понимать незнамо кем дано, где у войны притоки и истоки, где потушили, где подожжено. Она глядела золотым и бычьим блестящим глазом через все века, и для нее писал Семен Добычин Краснова, Врангеля и Колчака, красноармейца, спекулянта злого, того, другого, пятого, любого.

Он голодал. Натянута на ребра, трещала кожа. Мучило, трясло. И всё она - сухая рыба - вобла, всё вобла - каждодневно, как назло. Вот обещали - выдадут конины. Не может быть. Когда. Конины. Где. И растопить бы в комнате камины, разрезать мясо на сковороде. Оно трещало бы в жиру, и мякоть, поджаренная впору с чесноком, бы подана была. Хотелось плакать и песни петь на пиршестве таком.

Ему уха приснилась из налима, ватрушки, розоваты и мягки, несут баранину неумолимо ему на стол родные пермяки, на сладкое чего-то там из вишен, посудину густого молока и самовар. Но самовар излишен - ну, можно меду - капельку. слегка. Теперь заснуть - часов примерно на семь, как незаметно время пробежит, - он падает под липу ли, под ясень, и сон во сне уютен и свежит.

Но всё плывет - деревья, песня. мимо, - не надо спать, совсем не надо спать. Вот кисточки и блюдечко кармина - опять работа, оторопь опять. Кармин ли. Не варенье ли. Добычин попробовал. Поганое - невмочь.

По-прежнему помчался день обычен - а впрочем - день ли? Может, вечер? Ночь?

У нас темнеет в Ленинграде рано, густая ночь - владычица зимой, оконная надоедает рама, с пяти часов подернутая тьмой. Хозяйки ждут своих мужей усталых, - они домой приходят до шести. И дворники сидят на пьедесталах полярными медведями в шерсти.

Уже нахохлился пушистый чижик, под ним тюльпаны мощные цветут, и с улицы отъявленных мальчишек домой мамаши за уши ведут. А ночь идет. Она вползает в стены, она берет во тьму за домом дом, она владычествует. Скоро все мы за чижиком нахохлимся, уснем. На дворнике поблескивает бляха, он захрапел в предутреннем дыму, и только где-то пьяница-гуляка не спит - поет, что весело ему.

Добычин встал. И тонкие омыл он под краном руки. Поглядел в окно. А ходики, тиктикая уныло, показывали за полночь давно. Знобило что-то. Ударяло в холод, и в изморозь, и в голод, и в тоску. И тонкий череп, будто бы надколот, разваливался, падал по куску.

Потом пошел тяжелым снегом талым, - кидало в сторону, валило с ног, на лестнице Добычина шатало, но он свое бессилье превозмог. Он шел домой. Да нет - куда же шел он? Дома шагали рядом у плеча, и снег живой под валенком тяжелым похрустывал, как вошь, как саранча. Метелица гуляла, потаскуха, по Невскому. Морозить начало. И ни огня. Ни говора. Ни стука. Нигде. Ни человека. Ничего.

С немалыми причудами поземка: то завивает змейку и венок, то сделает веселого бесенка - бесенок прыг. Рассыпался у ног. То дразнится невиданною рожей и осыпает острою порошей, беснуется, на выдумки хитра, повоевать до ясной, до хорошей, до радостной погоды, до утра. По всей по глади Невского проспекта (Добычин увидал через пургу) хлыстов радеет яростная секта, и он в ее бушующем кругу. Она с распущенными волосами, она одна жива под небесами - метет платками, вышитыми алым, подскочит вверх и стелется опять и под одним стоцветным одеялом его с собой укладывает спать. И боги темные с икон старинных, кровавым намалеваны, грубы, - туда же вниз. На снеговых перинах вповалку с ними божии рабы. Скорей домой - но улица туманна, морозами набитая битком. Скорей домой, где теплота дивана и чайника и воблы с кипятком.

Скорей домой - но перед ним со стоном, с ужимкою приплясывает снег. Скорей домой - и вдруг перед Семеном огромный возникает человек. Он шел вперед, тяжелый над снегами, поскрипывая, грохоча, звеня шевровыми своими сапогами, начищенными сажей до огня. Он подвигался, фыркая могуче, шагал по бесенятам и венкам, и галифе, лиловые как тучи, не отставая, плыли по бокам. Шло от него железное сиянье, туманности, мечта, ацетилен. И руки у него по-обезьяньи висели, доставая до колен. Он отряхался - всё на нем звенело, он оступался, по снегу скользя, и сквозь пургу ладонь его синела, но так синеть от холода нельзя. Не человек, не призрак и не леший, кавалерийской стянутый бекешей. Ремнями, светлыми перевитая, производя сверкание и гром, была его бекеша золотая отделана мерлушки серебром. За ним, на пол-аршина отставая, не в лад гремела шашка боевая нарядной, золоченою ножной, и на ремнях, от черноты горящих, висел недвижно маузера ящик, как будто безобидный и смешной. Он мог убить врага или на милость махнуть рукой: иди, мол, уходи. Он шел с воины, война за ним дымилась и клокотала бурей впереди. Она ему навеки повелела, чтобы в ладонь, прозрачна и чиста, на злой папахе, сломанной налево, алела пятипалая звезда.

Он надвигался прямо на Семена, который в стены спрятаться не мог, вместилище оружия и звона, земли здоровье, сбитое в комок. Казалось, это бредовое - словом, метель вокруг ходила колесом, а он откуда выходец? С лиловым, огромным, оплывающим лицом. Глаза глядели яростно и косо, в ночи огнями белыми горя, широкого приплюснутого носа пошевелилась черная ноздря.

И дернулась, до десен обнажая все зубы белочистые, губа отпяченная, жирная, большая, мурашками покрыта и груба. Он шел вперед, на памятних похожий, на севере, в метели, чернокожий.

Как тучу пронесло перед Семеном И охватило жаром и зимой, и оглушило грохотом и звоном, и ослепило золотом и тьмой. Метель шумела: - Мы тебя уложим, постель у нас мягка и хороша. А он глядел вослед за чернокожим, в пургу, не понимая, не дыша. Хотел за ним - а ноги как чужие. Душило. Надавило на плечо и стыло, стыло, стыло в каждой жиле, потом и хорошо и горячо.

Текут моря - и вот он, берег дальний, где отдохнуть от горести не грех - мы ляжем под кокосового пальмой, я принесу кокосовый орех. Усни, усни. Неправда, не пора ли, забыть. Уснуть. Всё хорошо вдали. Виденья перепутались и врали, и понесло. Добычина спасли - его полуживого подобрали и сразу же в больницу увезли.

Тяжелый год - по-боевому грозный, - он угрожал нам тучею-копной, он подбирался, дикий и тифозный, и зажигал, багровый и сыпной. Курносая была, пожалуй, рада, насытилась на несколько веков, - от Киева почти до Петрограда поленницы лежали мертвяков. Был человек - уснул, глядишь - не дышит. И ни за что - костей охапка, хлам. Температура за сорок и выше, и разрывало сердце пополам.

Завалены больницы до отказа, страна больная - подчистую, сплошь, - по ней ползет кровавая зараза, тифозная, распаренная вошь. На битву с нею - люди на дозорах, земля лежит могилою - дырой - замучена. Температура сорок. И за сорок. И пахнет камфорой.

Добычина четвертая палата совсем забита - коек пятьдесят. Тесемочки кофейного халата не шелохнутся - мертвые висят. Запахло сукровицей. Воздух спертый. И, накаляя простынь добела, опять огонь гуляет по четвертой (четвертая предсмертная была). Такой жары, такого горя - вдоволь. За что меня? Ужели не простят? Несет, качает в темноте бредовой, и огненные обручи свистят - про горький дым, слепящий нас навеки, про черную, могильную беду, про то, что мало жизни в человеке. И чудится Добычину в бреду: текут пески куда-то золотые, кипящие, огнями залитые, ни темноты, ни ветра, ни воды, ни свежести, хоть еле уловимой, и только в небо красное лавиной ползет песок, смывая все следы. Застынь, песок. Остановись. Не мучай жарой, переходящею в туман. Вот по песку, по Африке дремучей, цепочкой растянулся караван. Курчавы негры, кожа вся лилова. На неграх стопудовые тюки - они идут, не говоря ни слова, темны, широкоплечи, высоки. Их сотни три, а может, меньше - двести. Неважно сколько. Главное - все вместе носильщики, как лошади они. Куда идут? На негров непохожи, обуты в сапоги шевровой кожи, одетые в бекеши и ремни. Жарки кавалерийские рубахи, клокочет сердца пламенный кусок, тесны ремни, и тяжелы папахи, и шпоры задевают за песок, Песок мерцает, шпорами изрытый, и негры тонут в море золотом. Широкополой шляпою покрытый, погонщик белый гонит их кнутом. Всё завертелось в дикой карусели, а негры вырастают из песка, - на них тюки, как облака, осели, на них папахи, словно облака, ремни скрипучи, сапоги скрипучи, по-львиному оскалены клыки, и галифе лиловые, как тучи, и лица голубые велики, и падая и снова вырастая, хрипят, а дышат пылью золотой - их всех несет жары струя густая по Африке, огнями залитой. Песок течет, дымясь и высыхая, тюками душит, солнце пепелит, и закружилась Африка глухая, ни жить, ни петь, ни плакать не велит. За что такая страшная расплата? Добычин бредит неграми, жарой. Открыл глаза - четвертая палата, сиделка дремлет, пахнет камфарой. На столике стакан воды отварной. Немного воздуха, глоток питья - и снова бестолочь и дым угарный и, может, полминуты забытья. И снова в мире грохота и воя живет каким-то ужасом одним - опять одно и то же бредовое, огромное, и гонятся за ним. Он падает, Добычин, уползая в кустарники колючие. Рывком за ним летит пятнистая борзая и по земле волочит языком и нюхает. Брыластая, сухая, с тяжелым клокотанием дыша, глазами то горя, то потухая, найдет его звериная душа. Нашла его. Захохотала хрипло, залаяла собачья голова. Язык висит, а на язык прилипла какая-то поганая трава. Глядит в глаза. Несет невыносимой, зловонной, тошнотворной беленой, - вонючее, как трупное, - и псиной. Нельзя дышать. И брызгает слюной. Ужели жизни близко увяданье? Погибель непонятна и глупа, и на собачье злобное рыданье бежит осатанелая толпа. Уже алеет небо голубое, всё жарче солнечное колесо, и вяжут белокурые ковбои Добычина волосяным лассо. Его волочат по корням еловым и бьют прикладами наперебой, он - не Добычин, он - с лицом лиловым, с отпяченной и жирною губой. Он африканец, раб и чернокожий, он - бедный трус, а белые смелы. Он кожею на белых непохожий, и только зубы у него белы. И волосы тяжелые курчавы, на кулаки его пошел свинец, под небом Африки его начало, и здесь, в Америке, его конец. Покрыто тело страха острым зудом, прощай, земля. Его зовут: идем! Ведут судить и судят самосудом - и судят Линча старого судом. За то, что черен - по причине этой. И он идет - в глазах его круги, - в бекешу золотистую одетый, в шевровые обутый сапоги. Нога болит - портянкой, видно, стерта, немного жмут нагрудные ремни, застегнута на горле гимнастерка, - ему велят: - Скорее расстегни. Петля готова. Сук дубовый тоже, наверно, тело выдержит - хорош. И вешают. И по лиловой коже еще бежит веселой зыбью дрожь. В последний раз сквозь листья вырезные, дубовые, сквозь облака сквозные в небесную глядит голубизну, где нет людей ни черных и ни белых, где ничего не знают о пределах, где солнце опускается ко сну. Но петля душит. Воздуха и света! Оставьте жить. И нет земли у ног, и каплют слезы маленькие с веток, кругом темно, и хрустнул позвонок. За что такая страшная расплата? Добычин бредит неграми, жарой. Открыл глаза - четвертая палата, сиделка дремлет, пахнет камфарой. Недели две Добычина носила, кружила бесноватая, звеня, сыпного тифа пламенная сила по берегам безумья и огня. Недели две боролась молодая Добычина старательная плоть с погибелью, тоскуя, увядая, и все-таки хотела побороть. Недели две - две вечности летели, огромные, пылающие, две. Всё Африка, всё негры, всё метели, в больной его кружились голове. И этот бред единый образ выжег соединил, как цельное, в одно всё, что Добычин вычитал из книжек, из "Дяди Тома хижины" давно. И только негры. Будто для парада, прошли перед Добычиным они, обутые в шевровые - что надо. Одетые в бекеши и ремни. В кавалерийских шерстяных рубахах - всё было настоящее добро: оружие и звезды на папахах, кавказское на саблях серебро. И, всем понятиям противореча, прошли они тяжелою стеной, по-видимому, та ночная встреча была тому единственной виной (когда в тифу, в дыму, в буране резком он шел домой и чувствовал: горю. И встретил негра (верить ли?) на Невском, одетого, как выше говорю). Знать, потому и не было покоя Добычину и за полночь и в ночь, хотя, по правде, зрелище такое, пожалуй, и здоровому невмочь. На самом деле - ночью, в Петрограде, в метелицу (запомнится навек) в бряцающем воинственном наряде громадный чернокожий человек, (У нас в России - волки, снег и Волга, дожди растят мохнатую траву, леса. ) Добычин сомневался долго, что он такое видел наяву. До самой выписки из лазарета станковая, цветиста, тяжела, молниеносная картина эта в его воображении жила. Чем ближе дело шло к выздоровленью, надоедали доктора, кровать, по твердому душевному веленью, он знал, что - буду это рисовать, что скоро. скоро. Через две недели я нарисую эту хоть одну про негра, уходящего в метели, в Россию сумрачную, на войну. Он вышел из больницы. Стало таять. Есть теплота в небесной синеве. Уже весна, как раньше, золотая и полыньи всё шире на Неве. Всё зимнее и злое забывая, весна, весна - как весело с тобой! И хлюпает, и брызжет мостовая, и всё же хорошо на мостовой. Опять гадаю о поездке дальней до берегов озер или морей, о девушке моей сентиментальной, о самой лучшей участи моей. Веду свою весеннюю беседу и забываю, льдинками звеня, что из-за лени к морю не поеду, что разлюбила девушка меня.

Окраина, Московская застава - бревенчатые низкие дома, тиха, и молчалива, и устала, а почему - не ведаешь сама. Березы машут хилыми руками. Ты счастья не видала отродясь, кисейной занавеской и замками, стеной ото всего отгородясь. Вся в горестных и сумеречных пятнах, тебе бы только спрятаться скорей от непослушных, злых и непонятных, веселых сыновей и дочерей. Без боли, без раздумий, без сомненья, не плача, не жалея, не любя, без позволенья и благословенья они навек уходят от тебя. У них любовь и ненависть другая, а ты скорби и скорби не таи, и, лампой керосиновой моргая, заплачут окна серые твои. Здесь каждый дом к несчастиям привычен, знать, потому печален и суров, и неприветлив.

И когда Добычин пришел сюда в один из вечеров - на лестнице всё так же сохнет веник, видна забота, маленький покой, опять скрипят четырнадцать ступенек, качаются перила под рукой. Он постучал. - Елена дома? - Дома. Крюки и цепи лязгнули спеша. - Елена, здравствуй! - В кои веки. Сема. Где пропадал, пропащая душа? Пел самовар хвалебную покою, что тот покой - начало всех начал, и кот ходил мохнатою дугою и коготками по полу стучал. Мурлыкая, он лазил на колени, свивался в серебристое кольцо. Опять Елена. (Впрочем, о Елене. Она в рассказе новое лицо.) Шестнадцать лет. Но плечи налитые, тяжелые. Глаза - как небеса, а волосы до звона золотые, огромные - до пояса коса. Нездешняя, какая-то лесная, оборки распушились по плечам, и непонятная. Почем я знаю, какие сны ей снятся по ночам, какие песни вечером тревожат, о чем вчера скучала у окна. Да и сама она сказать не может, какая настоящая она.

Вы все такие - в кофточках из ситца, любимые, - другими вам не быть, - вам надо десять раз перебеситься, и переплакать, и перелюбить. И позабыть. И снова, вспоминая, подумаешь, осмотришься кругом - и всё не так, и ты теперь иная, поешь другое, плачешь о другом. Всё по-другому в этом синем мире, на сенокосе, в городе, в лесу. А я запомню года на четыре волос твоих пушистую лису. Запомню всё, что не было и было. Румяна ли? Румяна и бела. Любила ли? Пожалуй, не любила, и все-таки любимая была.

Шестнадцать лет. Из Петрограда родом. Смешные стоптанные каблуки. Служила в исполкоме счетоводом и выдавала служащим пайки. Стрельба машинки. Льется кровь - чернила - зеленая, жирна и холодна. Своих родных она похоронила, жила, скучала, плакала одна. Но молодости ясные законы (она всегда потребует свое), - и вот они с Добычиным знакомы, он провожает до дому ее, он говорит: - Я нарисую воздух, грозу, в зеленых молниях орла - и над грозою, над орлом, на звездах - чтобы моя любимая была. Я нарисую так, чтоб слышно было - десятый вал прогрохотал у скал, чтобы меня любимая любила, чтобы знамена ветер полоскал. Орел разрушит молний паутину, и волны хлещут понизу, грубы. И скажут люди, посмотрев картину, что то изображение борьбы, что образ мой велик и символичен: то наша Революция, звеня, летит вперед. И назовут меня: художник Революции Добычин. Мечтание, как песня до рассвета, нисколько не противное уму, огромное и сладкое. А это и дорого и радостно ему. Мила любови темная дорога, тиха, не утомительна, длинна. И много ль надо девушке? Немного - Которая к тому же влюблена. Всё золотое. Вечер непорочен и, кажется, уже неповторим.

(Любви в рассказе воздано. Но, впрочем, мы о любви еще поговорим.)

Тяжелый год - по-боевому грозный, - земля в крови, посыпана золой, - повсюду фронт: в Архангельске - морозный, на Украине - пламенный и злой. Башлык, черкеска, галифе - наряды. Война, война. И песни далеки. Идут на бой дроздовские отряды и Каппеля отборные полки. И побежали к морю, завывая дурным, истошным голосом, леса. Греми, лети, тачанка боевая, во все свои четыре колеса. Гуляй вовсю по родине красивой, носи расшитый золотом погон, в Орле воруй, в Бердичеве насилуй, зеленым трупом пахнет самогон. Ты, родина, в огне великом крепла. Идут дроздовцы, воя и пыля, и где прошли - седая туча пепла, где ночевали - мертвая земля, заглохшее, кладбищенское место, осина обгорела, тишина. И нет невесты - где была невеста, и нет жены - где плакала жена. Так нет же, не в покорности спасенье (запомни это правило земли), мы покидали и любовь и семьи во имя славы, радости, семьи! Седлали чистокровных полукровок - седые степи, белая трава, на бархатных полотнищах багровых мы написали страшные слова. Такое позабудется едва ли, - посередине зарева и тьмы мы за любовь за нашу воевали, и ненависть приветствовали мы. Ни сожаленье, ни тоска ни разу, что, может быть, судьба - кусок свинца.

(Но мы вернемся все-таки к рассказу, которому недолго до конца.)

Мурлычет кот - кусок седого пуха. Молчит Елена. Самовар горит. И о разлуке тягостно и глухо вполголоса Добычин говорит: - Я не могу. Она неотвратима. Пойми меня, уж несколько недель, как я рисую - эта же картина про негра, уходящего в метель, и всё не то. Он шел тогда, сверкая, покачиваясь, фыркая, звеня, и шашка и бекеша не такая, какая на картине у меня. И всё не так, всё пакостно, всё худо. Ужели это мне не по плечу? Хоть раз его увидеть. Кто? Откуда? Всё разузнать, поговорить хочу. Ты отпусти меня, не беспокоясь, - я никогда не попаду в беду, приеду скоро. Сяду в агитпоезд. Его на фронте всё-таки найду. Не плачь, моя. Всё чепуха пустая.

Добычин встал. Добычин говорит. Мурлычет кошка, когти выпуская. Елена плачет. Самовар горит. Страна летела, дикая, лесная - бои, передвижение, привал, тринадцатая армия, восьмая. И только где Добычин не бывал! Выспрашивал, мечту оберегая. Война была совсем невесела, и конница Шкуро и Улагая еще вовсю хоругвями цвела. Еще горели села и местечки со всем своим накопленным добром, но все-таки погоны на уздечке уздечку украшали серебром. И говорили конники: - Деникин, валяй, мотай, не наводи тоску, из головы, собака, сука, выкинь Россию, православную Москву. А мы тебя закончим на амине, на Страшном, гад, покаешься суде. И только негра не было в помине, как говорили конники, нигде. - Китайцы здесь, конечно, воевали, офицеров закапывали в грязь.

И только раз, однажды на привале, с конноармейцами разговорясь.

Конноармеец, маленький и юркий, веселой рожею румян и бел, за полчаса стоянки и закурки рассказывал, захлебывался, пел. Он говорил на стороны, на обе, шаманя, декламируя слегка, о смерти, о победе и о злобе, о командире своего полка.

- За командира нашего милого я расскажу, товарищи, два слова. Я был при нем, когда его убили, и беляков я видел торжество. Ему приятно, земляки, в могиле, что не забыли все-таки его, что поминаем добрыми словами и отомстить клянемся подлецам, казачьими качаем головами, а слезы протекают по усам. Он был черен, с опухшими губами, он с Африки - далекой стороны, но, как и мы, Донские и с Кубани, стремился до свободы и войны. Не за награды и не за медали - за то, чтоб африканским буржуям, капиталистам африканским дали, как и у нас в России, по шеям, он с нами шел - на белом, на буланом, погиб за нас от огнестрельных ран. Его крестили в Африке Виланом, что правильно по-русскому Иван. Ушла его усмешка костяная, перешагнул житейскую межу. Теперь, бойцы, тоскуя и стеная, я за его погибель расскажу. Когда пришло его распоряженье, что надо для разбития оков,

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎